Оказалось, что девушка живет с отцом на той же самой даче, куда шел Муравьев.
– Так это вы, значит, дальняя родственница моих друзей! – обрадованно сказал Муравьев и назвал себя. Девушка стащила сырую варежку и протянула Муравьеву руку.
– Меня зовут Женей, – сказала она просто. – Мы с папой ждем вас уже второй день. Я вам мешать не буду. Правда, вы не думайте… Завтра у меня последний день каникул. Я уеду в Москву, в свой институт. Вот только папа…
– Что папа? – спросил, насторожившись, Муравьев.
– Он у меня ботаник и страшный говорун, – ответила Женя. – Но вчера он дал честное-пречестное слово, что не будет приставать к вам с разговорами. Не знаю только – выдержит ли? Правда, ведь трудно сдержаться.
– Это почему ж? – спросил Муравьев.
Женя шла рядом с Муравьевым. Лыжи она несла на плече и смотрела прямо перед собой. Слабый свет поблескивал у нее в глазах и на отполированных широких отгибах лыж. Муравьев удивился – откуда взялся этот свет? По всему окружию полей уже залегала на ночь угрюмая темнота. Потом Муравьев заметил, что это был не отблеск снега, как он сразу подумал, а отражение широкого освещенного окна большой двухэтажной дачи. Они к ней уже подходили.
– Да, так почему же трудно удержаться от разговоров? – снова спросил Муравьев.
– Как вам сказать… – неуверенно ответила Женя. – Я понимаю, как строится, например, морской корабль. Или как из-под пальцев у ткачихи выходит тонкое полотно. А вот понять, как пишутся книги, я не могу. И папа этого тоже не понимает.
– Да-а, – протянул Муравьев. – Об этом на ходу не поговоришь.
– А вы не будете об этом писать? – робко спросила Женя, и Муравьев понял, что если бы не застенчивость, то она бы просто попросила его написать об этом. – Ведь пишут же о своем труде другие.
Муравьев остановился, пристально, прищурившись, посмотрел на Женю и вдруг улыбнулся.
– А вы молодец! Как это вы догадались, что я пишу… вернее, собираюсь писать именно об этом, о своем писательском труде?
– Да я и не догадывалась, – испуганно ответила Женя. – Я сказала просто так. Право, мне очень хочется знать, как это вдруг появляются на свет и живут потом целыми столетьями такие люди, как Катюша Маслова или Телегин из «Хождения по мукам». Вот я и спросила.
Но Муравьев уже не слышал ее слов. Решение писать о своем труде пришло сразу. Как он раньше не догадался об этом! Как он мог вяло и холодно писать о том, чего он не знал и чего сам не испытывал. Писать и чувствовать, как костенеет язык и слова уже перестают звучать, вызывать гнев, слезы, раздумия и смех, а бренчат, как пустые жестянки. Какая глупость!
В тот же вечер Муравьев без всякого сожаления бросил в печку, где жарко трещали сухие березовые дрова, все написанное за последние дни в Москве.
На столе лежала толстая стопка чистой бумаги. Муравьев сел к столу и начал писать на первой странице:
«Старый ботаник – худой, неспокойный и быстрый в движениях человек – рассказывал мне сегодня вечером, как ведут себя растения под снегом, как медленно пробиваются сквозь наст побеги мать-и-мачехи, а над самым снеговым покровом расцветают холодные цветы подснежника. Завтра он обещает повести меня в лес, осторожно снять верхний слой снега на любой поляне и показать мне воочию эти зимние и пока еще бледные цветы.
Я пишу этот рассказ или очерк – я сам не знаю, как назвать все то, что выходит сейчас из-под моего пера, – о никем еще не исследованном явлении, что носит несколько выспреннее название творчества. Я хочу писать о прозе.
Если мы обратимся к лучшим образцам прозы, то убедимся, что они полны подлинной поэзии. И живописности.
Наивные люди, некоторые поэты с водянистыми, полными тусклых мечтаний глазами, до сих пор еще думают, что чем меньше становится тайн на земле, тем скучнее делается наше существование. Это все чепуха! Я утверждаю, что поэзия в огромной степени рождается из познания. Количество поэзии растет в полном соответствии с количеством наших знаний. Чем меньше тайн, чем могущественнее человеческий разум, тем с большей силой он воспринимает и передает другим поэзию нашей земли.
Пример этому – рассказ старого ботаника о зимней жизни растений. Об этом можно написать великолепную поэму. Она должна быть написана такими же холодными и белыми стихами, как подснежные цветы.
Я хочу с самого начала утвердить мысль о том, что источники поэзии и прозы заключаются в двух вещах – в познании и в могучем человеческом воображении. Познание – это клубень. Из него вырастают невиданные и вечные цветы воображения.
Я прошу извинить меня за это нарядное сравнение, но, мне кажется, пора уже забыть о наших „высококультурных“ предрассудках, осуждающих нарядность и многие другие, не менее хорошие вещи. Все дело в том, чтобы применять их к месту и в меру».
Муравьев писал, не останавливаясь. Он боялся отложить перо хотя бы на минуту, чтобы не остановить бег мыслей и слов.
Он писал о своем труде, великолепии и силе русского языка, о великих мастерах слова, о том, что весь мир во всем его удивительном разнообразии должен быть повторен на страницах книг в его полной реальности, но пропущенный сквозь кристалл писательского ума и воображения и потому – более ясный и осознанный, чем в многошумной действительности.
Он писал как одержимый. Он торопился. За окнами в узкой полосе света из его окна косо летел между сосен редкий снег. Он возникал из тьмы и тотчас же пропадал в этой тьме.
«Сейчас за окнами летит по ветру снег, – писал Муравьев. – Пролетают кристаллы воды. Все мы знаем их сложный и великолепный рисунок. Человек, который придумал бы форму таких кристаллов, заслужил бы огромную славу. Но нет ничего более мимолетного и непрочного, чем эти кристаллы. Чтобы разрушить их, достаточно одного детского вздоха.
Природа обладает неслыханной щедростью. Ей не жаль своих сил. Кое-чему нам, людям, в особенности писателям, стоит поучиться и у природы. Прежде всего – этой щедрости. Каждой своей вещи, будь то хотя бы самый маленький рассказ, надо отдавать всего себя, все свои силы без остатка, – все лучшее, что есть за душой. Здесь нет места бережливости и расчету.
Надо, как говорят инженеры, открыть все шлюзы. И никогда не бояться того чувства опустошения, которое неизбежно придет, когда работа закончена. Вам будет казаться, что вы больше не сможете написать ни строчки, что вы выжаты досуха, как губка. Это – ложное состояние. Пройдет неделя, и вас снова потянет к бумаге. Снова перед вашим умственным взором зашумит весь мир.
Как морская волна выносит на берег ракушку или осенний лист и снова уходит в море, тихо грохоча галькой, так ваше сознание вынесет и положит перед вами на бумагу первое слово вашей новой работы».
Муравьев писал до утра. Когда он дописывал последние слова, за окнами уже синело. Над сумрачными полями в морозном дыму занимался рассвет.
Было слышно, как внизу гудел в только что затопленной печке огонь и постукивала от тяги чугунная печная дверца.
Муравьев написал последние строки:
«Горький говорил о том, что нельзя писать в пустоту. Работая, надо представлять себе того милого человека, которому ты рассказываешь все лучшее, что накопилось у тебя на душе и на сердце. Тогда придут сильные и свежие слова.
Будем же благодарны Горькому за этот простой и великий совет».
Утром Муравьев долго умывался холодной водой из ведра. В воде плавали кусочки прозрачного льда.
Еловая лапа висела, согнувшись от снега, за окном маленькой умывальной комнаты. От свежего мохнатого полотенца пахло ветром.
На душе было легко и пусто – даже как будто что-то позванивало во всем теле.
Днем Муравьев пошел проводить Женю до станции – она уезжала в Москву, в свой институт.
– Откровенно говоря, – сказал Муравьев Жене, когда они подходили к дощатой платформе в лесу, – мне уже можно возвращаться в Москву. Но я останусь еще на два-три дня. Отдохну.
– Разве у нас вам плохо? – испуганно спросила Женя.
– Нет. У вас тут чудесно. Просто, я почти окончил этой ночью свой рассказ.
Муравьев невольно сказал «почти окончил». Ему почему-то стыдно было признаться, что рассказ он написал целиком за одну эту ночь.
Он хотел сказать Жене, что очень торопился, чтобы успеть прочесть ей этот рассказ до ее отъезда в Москву, но не прочел, не решился. Он хотел сказать Жене, что он писал рассказ, думая о ней, что Горький, конечно, прав, что он просто благодарен ей, почти незнакомому человеку, за то, что она живет на свете и вызывает потребность рассказывать ей все хорошее, что он накопил у себя на душе.
Но Муравьев ничего Жене не сказал. Он только крепко пожал ей на прощание руку, посмотрел в ее смущенные глаза и поблагодарил за помощь.
– За какую помощь? – удивилась Женя.
Перед приходом поезда повалил густой снег. Далеко за семафором ликующе и протяжно закричал паровоз. Поезд неожиданно вырвался из снега, как из белой заколдованной страны, и, заскрежетав тормозами, остановился.